super_kakadu (super_kakadu) wrote,
super_kakadu
super_kakadu

Categories:

Стефан Цвейг. "Оплаченный долг" Часть третья

Начало: часть первая, часть вторая

— Ну, дитя мое, что принесла? — подбодрил он меня наконец своим глубоким, звучным голосом. Я пролепетала:

— Я хотела только... Но я не могу сказать это здесь...— И замолчала. Он добродушно пробормотал:

— Так войдите же, дитя мое. Что случилось?

Я последовала за ним в его комнату. Это было простое, большое помещение, порядка в нем никакого не было. Картины уже были сняты со стен, наполовину заполненные чемоданы стояли вокруг.

— Ну, так в чем же дело? От кого вы пришли? — спросил он вновь. И внезапно одновременно со жгучими слезами у меня вырвалось:

— Пожалуйста, оставайтесь здесь... Пожалуйста, не уезжайте... Оставайтесь здесь у нас...

Он непроизвольно отступил от меня на шаг. Его брови поднялись, острая морщина прорезалась у рта. Он понял, что это повторялась обременяющая его болтовня, связанная с внезапным отъездом. И я уже боялась, что он меня грубо выпроводит. Но что-то, какое-то детское отчаяние было во мне, оно-то и разжалобило его. Он подошел ко мне, нежно погладил меня.

— Милое дитя,— словно учитель ученику сказал он.— Мой отъезд теперь зависит не от меня, изменить это решение уже невозможно. Мне очень приятно, что вы пришли сюда просить меня остаться. Для кого творишь, если не для юности? Это всегда больше всего радовало, что молодые люди были за меня. Но игральная кость брошена и упала, теперь ничего изменить невозможно. Как говорят,— он отошел на шаг в сторону,— было очень любезно, что вы пришли ко мне сказать это, и я благодарен вам. Относитесь ко мне и далее так же хорошо и сохраните обо мне добрую память!

Я поняла, что он со мной прощался. Но как раз это увеличило мое отчаяние.

— Нет, оставайтесь здесь, ради бога! — выкрикнула, всхлипывая, я.— Я... я не могу без вас жить...

— Вы — ребенок,— хотел он меня успокоить. Но я вцепилась в него обеими руками, я, которая до сих пор никогда не имела мужества даже коснуться его пиджака.

— Нет, не уезжайте! — всхлипывала я в отчаянии.— Не оставляйте меня одну! Возьмите меня с собой. Я пойду за вами, куда вы хотите. Делайте со мной что хотите, но не покидайте меня!

Я не помню, какие безумные слова я тогда еще говорила ему в своем отчаянии. Я прижималась к нему, совершенно ничего не подозревая о том, в какой опасной ситуации я оказалась с этим пылким предложением. Ты знаешь, как наивны мы тогда были еще, как чужда была нам и незнакома мысль о телесной любви. Но я была юной девушкой, и сегодня я могу сказать, очень красивой девушкой, на которую мужчины на улице уже посматривали, а он тогда был мужчиной тридцати семи или тридцати восьми лет и мог со мной поступить, как ему хотелось. Я действительно последовала бы за ним, если бы он пожелал, я никакого сопротивления ему не оказала бы. Это была бы для него игра — тогда, в своей квартире, злоупотребить моим непониманием. В эти секунды он держал мою судьбу в своих руках. Кто знает, что могло произойти со мной, если бы он неблагородным образом принял мои детские просьбы, если бы поддался своему тщеславию и, очень может быть, своему собственному желанию,— лишь сейчас я знаю, в какой опасности находилась. Было мгновение, я почувствовала, что он не уверен в себе, он обнял меня, и лицо его было очень близко к моим вздрагивающим губам. Но он сдержал себя и медленно освободился.

— Минуточку,— сказал он, едва ли не с силой отрываясь от меня, и вышел в другую дверь из комнаты,— Фрау Кульхер!

Я страшно испугалась. Инстинктивно хотела бежать. Решил ли он сделать меня посмешищем перед этой старой женщиной, хозяйкой квартиры? Высмеять меня перед ней? Она уже вошла в комнату.

— Подумайте только, как меня здесь любят, фрау Кульхер,— сказал он ей,— вот пришла эта юная фрейлейн от имени школы передать мне, уезжающему, сердечные пожелания. Не трогательно ли это?

Потом он обратился ко мне:

— Да, передайте всем мою благодарность. Я постоянно, едва приобщившись к моей прекрасной профессии, чувствовал, что юность — а тем самым лучшие люди на земле — с нами. Лишь юность благодарна красоте, да-да, только она. Вы доставили мне огромную радость, дорогая фрейлейн, я никогда,— при этом он взял мою руку,— никогда такого не забуду.

Мои слезы высохли. Он не осрамил меня, не унизил. Но его забота обо мне не завершилась на этом. Он попросил хозяйку квартиры:

— Да, если бы мы не были очень заняты, я с радостью поболтал бы с этой милой фрейлейн. Но проводите, пожалуйста, ее до выхода из дома, и всего ей хорошего.

Лишь позже поняла я, как заботливо думал он обо мне, дав в провожатые свою хозяйку. В маленьком городке меня хорошо знали, и какой-нибудь злонамеренный человек мог видеть, как я, молодая девушка, одна, крадучись, выхожу из квартиры известного актера, и распространить по городу эту весть. Он, этот чужой мне человек, больше понимал в житейских делах, чем я, ребенок, хорошо представляя, что опасно мне. Он защитил меня от моей собственной безрассудной юности. И ясно мне это стало через столько лет.

Разве не удивительно, не достойно порицания, любимая подруга, что я все это забыла на многие годы — вероятно, из стыда хотела все это забыть. То, что внутренне я была благодарна этому человеку, но никогда о нем никого не спрашивала, о нем, который тогда, в тот полуденный час держал в своих руках мою жизнь, мою судьбу. И вот этот человек сидел перед пустой кружкой, умница, развалина, нищий, всеми высмеиваемый, и никто, кроме меня, ничего о нем не знает, не знает, кем он был и кем стал. Только я знала это. Я была единственным на земле человеком, который вообще что-то помнит о его имени. И внезапно я успокоилась. Я не была более напугана. Мне просто было стыдно за то, что я могла оказаться такой забывчивой. Ведь этот посторонний человек однажды в решающий час оказался ко мне великодушным.

Я вновь спустилась по лестнице в гостиную. Прошло всего каких-нибудь десять минут. Ничего не изменилось. Игроки продолжали играть в карты, хозяйка шила у стойки, крестьяне с сонными глазами дымили трубками. И теперь только я обнаружила, сколько скорби было в этом расстроенном лице, тупо уставившем глаза под тяжелыми веками, сколько горя являл посторонним изуродованный параличом рот. Мрачный, сидел он, подпирая локтями голову, поникшую от усталости, усталости не от недосыпания, а усталости от жизни. Никто не говорил с ним, никто о нем не заботился. Сидел словно большая, старая птица в темной клетке, грезившая о своей прежней свободе, когда она могла расправить крылья и подняться в воздух.

Вновь открылась дверь, опять вошли три крестьянина, потребовали себе пива и стали оглядываться, подыскивая себе место.

— Подвинься, дай сесть,— сказал бедняге один из троих как-то особенно грубо.

Старый человек приподнял голову. Я видела, что это грубое обращение, относящееся к нему, оскорбило его. Но он слишком устал, чтобы сопротивляться. Молча отодвинулся в сторону со своей пустой кружкой. Хозяйка принесла вновь вошедшим полные кружки пива. Я заметила, что старик посмотрел на эти кружки с жадностью, но хозяйка промолчала на его безмолвную просьбу. Свою долю нищего он уже получил, а то, что после этого не ушел,— его дело. Я видела, у него уже не было сил защититься, и, кто знает, сколько унижений ему еще предстояло испытать.

В этот момент мне пришла в голову спасительная мысль. Стало ясно, что действенно я ему помочь не могу. Я не в состоянии была сделать его вновь молодым, этого разбитого, изнуренного человека. Но, может, мне удастся немного защитить его хоть на какое-то время от пыток презрения здесь, в этой захолустной деревушке.

Я встала и как бы случайно подошла к столу, за которым он сидел, зажатый крестьянами, с удивлением смотрящими на меня. И сказала ему:

— Не имею ли я честь разговаривать с господином Штурцем, артистом Придворного театра?

Он вздрогнул, обращение это было подобно удару электрическим током. Даже тяжелое веко левого глаза приподнялось. Он уставился на меня. Кто-то назвал его старое имя, никому здесь не известное, имя, которое он сам позабыл, да еще сказал, что он артист Придворного театра, а он никогда им не был. Неожиданность была столь велика, что разбудила в нем силы. Постепенно его взгляд стал недоверчивым, вероятно, кто-то решил разыграть с ним шутку.

— Впрочем... это... это было моим именем. Я подала ему руку:

— О, это большая радость для меня, большая честь!

Я говорила нарочито громко, следовало храбро лгать, чтобы на него обратили внимание.

— Правда, я не имела счастья увидеть вас на сцене, но мой муж постоянно рассказывал о вас. Молодым гимназистом он часто видел вас в Инсбруке, если не ошибаюсь...

— Конечно, в Инсбруке, там я выступал два года...

Его лицо постепенно становилось живым. Он понял, что я не хотела посмеяться над ним.

— Вы не в состоянии представить себе, господин артист Придворного театра, как много муж рассказывал мне о вас, как много я о вас знаю. О, он будет мне завидовать, когда я завтра напишу ему, что имела счастье встретить вас здесь лично. Вы не представляете себе, как он и теперь уважает вас, ценит ваш талант. Нет, никто так часто, очень часто говорил мне, что с вашим маркизом Поза* даже Кайнц* не идет ни в какое сравнение, Кайнцу эта роль была не по силам. Никто так восхитительно, так великолепно не сыграл Макса Пикколомини*, Леандра... Муж позже поехал раз в Лейпциг только затем, чтобы увидеть вас на сцене. При этом ему недостало мужества заговорить с вами. Но все ваши фотографии тех времен он сохранил, и я очень хотела бы, чтобы вы приехали к нам, чтобы посмотреть на них, на то, как бережно они сберегаются нами. Он был бы ужасно рад как можно больше услышать о вас, смею ли я пригласить вас к моему столу?..

Крестьяне, сидящие возле него, уставились на него и непроизвольно отодвинулись, освободив ему немного места. Я видела, что они обеспокоились и чувствуют себя пристыженными. До сих пор они этого старого человека не ставили ни во что, считали нищим, которому иной раз из милости давали кружку пива, над которым могли и посмеяться. Из-за моего чрезвычайно почтительного отношения к нему им впервые стало неудобно за свое пренебрежение. Мой почтительный разговор с актером начал оказывать действие.

— Да, такое случается,— сказал ему один из крестьян, сидящий рядом с ним.

Штурценталлер встал, еще нетвердо, ноги, правда, пока не очень слушались его.

— Охотно, охотно...— запинаясь, проговорил он.

Я заметила, что ему стоило усилий сдержать свой восторг, что он, старый актер, борется сам с собой — не выдать себя, не показать, что он ошарашен этой встречей, и боится, что все восхищение его игрой — выдумка, чтобы посмеяться над ним. С приобретенной в театре выучкой он с достоинством прошел к моему столу.

Я громко, чтобы все слышали, заказала:

— Бутылку лучшего вина в честь господина артиста Придворного театра!

Теперь и игроки в карты посмотрели на мой стол, стали шептаться. Артист

Придворного театра, известный человек, их Штурценталлер? Что-то, должно быть, в нем есть, если чужая женщина из большого города оказывает ему такое почтение. И старая хозяйка гостиницы подала на стол и бутылку вина, и стаканы почтительно, совсем не так, как другим своим клиентам.

А затем для Штурценталлера настал удивительный час. Я рассказывала ему все, что знала о нем, заменяя при этом себя моим мужем, поскольку именно он все это рассказывал мне. А мой слушатель не мог прийти в себя от изумления, когда я называла каждую его роль и имена критиков и каждую строку, написанную за и против него. И когда на гастроли Моисеи*, знаменитого Моисеи, он еще колебался, выходить ли к рампе одному? Нет, он вытащил и Петера, и вечером они выпивали на брудершафт. Вновь и вновь удивлялся он сказанному, как сну: «Вы и это знаете!» Он давно забыл и думал, что похоронил все это. И тут вдруг появляется рука, которая как по волшебству, ниоткуда, извлекла для него придуманную славу, которой в действительности никогда не было. И поскольку сердце всегда охотно лжет себе, то он верил этой своей славе, заслуженной им в большом свете, и ни в чем, сказанном мной, не сомневался. «Ах, знаете и это... я сам давно об этом забыл»,— лепетал он вновь и вновь, и я заметила, что ему приходилось защищать себя, дабы не предать весь свой восторг. Дважды, трижды вытаскивал он большой, не очень-то чистый носовой платок из кармана пиджака и отворачивался, чтобы высморкаться, в действительности же, чтобы быстрее вытереть слезы. Я заметила это, и сердце мое радовалось — этот старый, больной человек перед смертью был еще раз счастлив.

Так сидели мы в нашем состоянии восторга друг подле друга до одиннадцати часов ночи. Тут подошел жандармский офицер и очень скромно, учтиво напомнил, что наступил комендантский час. Старый человек явно испугался: неужели чуду, явленному с неба, пришел конец? Он много часов просидел бы, слушая, что говорят о нем, чтобы помечтать о себе. Но я этому напоминанию была рада, так как все время боялась, что в конце концов он все же догадается об обмане. И поэтому попросила других:

— Господа, я надеюсь, будут настолько любезны, что проводят господина артиста Придворного театра домой.

— С большим удовольствием,— ответили мне в один голос все присутствующие.

Один почтительно подал старику рваную шляпу, другой поддерживал при этом Штурца, едва стоящего на ногах, и с этого момента я знала, они никогда более не будут смеяться над ним, никогда не будут делать ему больно, этому старому бедному человеку, который когда-то был счастьем и горем нашей юности.

Впрочем, при последнем прощании его оставило болезненно сберегаемое достоинство, волнение пересилило. Внезапно слезы хлынули из его усталых старых глаз, и его пальцы дрожали, когда он схватил мою руку.

— О, вы хорошая, благородная женщина,— сказал он,— передайте вашему мужу мои лучшие пожелания и скажите ему, что старый Штурц еще живет. Возможно, я еще смогу вернуться на сцену. Кто знает, кто знает, возможно, я еще встану на ноги.

Два человека, справа и слева, поддерживали его. Но он шел почти прямо, новая гордость сломленного человека обязывала. Да и, как я слышала, у него был другой, гордый тон. Я смогла помочь ему в конце его жизни, как он мне — в начале моей. Я свой долг заплатила.

На следующее утро я извинилась перед хозяйкой гостиницы, что не могу далее оставаться, горный воздух слишком крепок для меня. И попыталась оставить данные ей деньги, чтобы она постоянно вместо одной кружки пива давала старику столько пива, сколько он захочет. Но здесь я столкнулась с гордостью горца. Нет, это она сама сделает. В деревне не знали, что Штурценталлер был таким большим человеком. Он станет гордостью деревни. Бургомистр уже распорядился, что отныне ему ежемесячно будут что-то доплачивать, и они все стояли на том, что будут ухаживать за ним. Я оставила ей для него письмо, в котором написала о безмерной благодарности за то, что он был настолько добр, подарив мне вечер. Я знала, он будет читать его тысячу раз перед смертью, всем показывая его. Отныне он будет счастлив. И до смерти постоянно будет вспоминать о своей придуманной славе, грезить о ней.

Мой муж был очень удивлен, что я так быстро завершила свой отпуск, и еще более удивлен тому, что вернулась я через два дня совершенно здоровой:

— Чудесное исцеление,— только и сказал он.

Но я ничего чудесного в этом не вижу. Ничто так не возвращает силы, как сознание, что ты помог другому человеку стать счастливым. Теперь ты знаешь все тайны о нашем старом Петере Штурце.

Твоя подруга Маргарет.

Перевод Льва Миримова

отсюда
Tags: пррроза, рассказ чётного дня
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 12 comments